Он живет в мансарде самого старого дома на Лиговском. Четыре года назад он был одним из лучших преподавателей вокала в Петербурге, три года назад у него была та же травма ноги, что и у меня. Пока я училась ходить по стеночкам, он заклеил окна газетами и синей изолентой; нанял женщину, которая раз в неделю меняет ему бинты и приносит еду, потерял всех друзей, перестал выходить на улицу, отвечать на редкие телефонные звонки, возненавидел Петербург. Саша считает, что нам есть о чем поговорить, рассказывает все это, когда до отправления поезда остается две минуты, пишет его адрес прямо на моей руке, торопливо целует в щеку и просит: "Только не приходи к нему прокуренная, он это ненавидит, он не станет даже на тебя смотреть после этого".
До него четырнадцать лестничных пролетов, дверь не заперта, в комнате пахнет перекисью и столярной стружкой, перед тем как войти, я облила пальцы приторно-сладкими духами, размазала их по шее, провела мокрой рукой по волосам. Какое-то мгновение кажется, что за мной следует золотое облако, но тут же все смешивается с перекисью, все смешивается - он очень худой, прячет от меня глаза, очень уставший, напряженный, недобрый. Он сидит на кровати, в комнате темно - газеты наклеены в три или четыре слоя, рисует карандашом огромный замок на старой квитанции, он левша, флюгер в форме петуха покосился, он стирает его и только после этого говорит: "Я не знаю, почему согласился". Несмотря на высоту, с улицы слышны голоса, я сажусь на пол, в пыль, он скидывает одеяло, притягивает к себе инвалидное кресло и медленно переползает в него. Я знаю, что нельзя смотреть на ноги, ни в коем случае нельзя, но не могу не смотреть - он с трудом сгибает их из-за толщины бинтов, они абсолютно безжизненны, сломаются от прикосновения, но там и нечему ломаться. Понимаю, что не знаю, как его зовут, борюсь с желанием сорвать все газеты, очень душно, у него на подбородке капли пота, больно дышать, начинает ныть колено, борюсь с желанием сорвать все газеты, распахнуть окна и заорать, что угодно. Вдруг ловлю его взгляд - он смотрит на мои ноги, я пытаюсь унять дрожь, и он смеется, небрежно бросает: "Меня зовут Игорь. А теперь дай мне руку". Он нюхает мое запястье, хочется вырваться и убежать, к голосам, к свету, смыть с себя душащую сладость, а он только снова смеется, но говорит гораздо тверже: "А теперь докажи мне, что курение не испортило твой голос". Боль мешает сосредоточиться, но я облизываю пересохшие губы и начинаю петь, подавив наконец дрожь, желая, чтобы крыша рухнула, но ошибаюсь почти в каждой ноте и смотрю на его ноги, губы снова сохнут, и теперь кажется, что газеты - в шесть слоев, в десять, воздух заканчивается, и я умолкаю.
Я трясусь, а он режет и режет - я потеряла голос очень давно, убила его, растратила впустую, испортила дымом, спиртом, холодом, презрением, мне не на что надеяться, даже он не работает с таким, все бесполезно, а ведь какой голос был, низкий, глубокий, бархатистый. Пробегаю по всем ступенькам, льет дождь, едут машины, светофоры мигают красным, а пахнет перекисью и столярной стружкой, от моих волос пахнет пепельницей, от одежды, от рук, все пепел. Я курю час на пустой автобусной остановке, я возвращаюсь через неделю, чтобы петь ему снова. Перед дверью я снимаю с себя длинный кожаный ремень, поднимаю всю пыль, он уже сидит в кресле, рисует новый замок - фон закрашен черным, флюгер сломан, окна разбиты, я привязываю его ремнем не говоря ни слова, он не успевает ничего сделать, моя очередь смеяться - мы идем гулять, мы идем гулять. Первые двадцать ступенек он кричит, я терпеливо объясняю: "Я делала это тысячу раз, во всех больницах", соседи распахивают двери и молча смотрят, никто не предлагает помочь, он кричит: "Ты меня уронишь!", затягиваю ремень потуже и тащу его дальше, не позволяя себе отдыхать, надеясь, что он не чувствует ту же боль, что и я. На середине пути он выдыхается, спрашивает почти ласково: "С кем ты это делала? С десятилетними девочками?", весь дрожит, выворачивается и цепляется за мою руку, умолкает. На улице солнечно, едва не падаю замертво, он все еще держит меня за руку, а по щеке ползет слеза, я не верю, "Ты плачешь?" - "Нет, солнце слепит глаза", я везу его по всему Лиговскому, нет сил скрывать хромоту, старушка восклицает: "Муж-калека и жена-калека, храни господь!", он трет щеки рукавами и просит: "Пожалуйста, пой". В душной мансарде первым делом проверяет, не проникает ли сквозь газеты свет, и задает вопрос, ради которого, я понимаю очень быстро, согласился меня впустить в первый раз: "А ты счастлива, что умеешь ходить? Ты счастлива, что каждый день преодолеваешь боль? Ты хотела когда-нибудь лечь и не вставать больше?", хочется убежать и уже не приходить снова, не дает мне ответить, просит наклониться и шепчет: "Знаешь, как нужно петь? Ничего не скрывая, наизнанку. Так, чтобы люди слышали тебя, улыбались, хлопали, а внутри корчились от зависти - что они не могут испытывать такие эмоции, что у них нет такого, нигде, что им такое не пережить, не передать". В толпе на автобусной остановке плачу навзрыд, скорее, от злости, потому что он ничего не понял, не почувствовал сам, потому что все правда бесполезно, замечаю прохожих - кто-то отходит в сторону, кто-то пытается утешить, и вдруг думаю: "Что у вас внутри, что?".
Заранее знаю, что третья встреча будет последней, больше никакого Лиговского, больше никаких мотаний между городами. Я прихожу поблагодарить, потому что прошла прослушивание, я прихожу, потому что негде скоротать два часа, я прихожу, и он еще более худой, на газетах появился синий крест из изоленты, мне хочется назвать его по имени, он подъезжает к холодильнику и достает мороженое. Он неожиданно взволнован, извиняется, что оно подтаяло, но протягивает с такой гордостью, с таким наслаждением смотрит, как я его ем, с лицом волшебника раскрывает страшную тайну: "Попросил Елену Васильевну принести одно, она так удивилась!". Говорит: "Я не сомневался, что ты пройдешь", говорит: "Ты приходи еще как-нибудь, хорошо?", говорит: "Дай мне руку". Нюхает мое запястье, смеется, но с какими грустными глазами, признается: "Не держал девушку за руку уже три года". Я очень серьезно говорю в ответ: "Я не плачу - это солнце слепит глаза". Встаю с пола, подхожу к окну и начинаю рвать газеты, комкать их и бросать на пол, слой за слоем.