Сидим всю ночь, болтаем, курим, считаем мертвых и ждем утра.

URL
heavy mental


heavy mental
Нацки! В честь твоего дня рождения хочу пожелать тебе приезжать в Москву, приезжать в Москву, приезжать в Москву, приезжать в Москву, приезжать в Москву, а еще приезжать в Москву, ну и как не пожелать приезжать в Москву, и наконец приезжать в Москву почаще. Открытку делал Кирмаш, но я выбирала единорогов, орала на него и была лучшим в мире начальником. Ты теперь такая взрослая, уже можно краситься как шлюха!





16:22

heavy mental
а теперь вопрос Москве. кто-нибудь может меня бесплатно обкорнать? а то я уже нехорошо посматриваю в сторону бритвы.

19:10

heavy mental
Дорогой Минск, один вопрос. Кто-нибудь сможет приютить меня на пару ночей вот с этого четверга? Сплю на полу, ничего не жру и все такое.

23:49

heavy mental


01:48

22

heavy mental
она написала 50 фактов про нас еще в апреле, ее даже спрашивали на формспринге, когда же я напишу ответные, я же тогда сначала их потеряла, потом редактировала месяца два, ну а потом уже решила, что лучше будет приберечь их до ее дня рождения, и этот момент наконец настал, барабанная дробь.
50 фактов про Злосю (она же Z., она же Таня Павлюкова)

22:21

heavy mental
чуть не забыла - послезавтра буду в питере (это 20 число, вторник), дней на пять. не бойтесь, я ничего. и очень хочу познакомиться со всеми, с кем раньше не.

heavy mental
Новый способ летоисчисления - писать на пустой сигаретной пачке дату и прятать в ящик. Перебирая десятки пачек, понимаешь, почему каждый день кажется, что ты стоишь на платформе, а все остальное проносится на бесконечных поездах мимо. Два месяца мимо, перекати-полем из одного города в другой, из больницы домой, с первой станции серой ветки до последней, потом обратно, выйти на той станции, на которой просыпаешься, и дойти до перечеркнутой таблички с названием города.
Последний раз вижу его через крохотное мутное окошко - чтобы заглянуть внутрь, я залезаю на трехметровую яблоню, через минуту ветка подламывается, через пять старая медсестра отпаивает меня чаем в какой-то подсобке и прижигает ободранные руки йодом. Вздыхает: "Что же ты творишь, девочка". Все дети в больнице зовут ее каргой, ведьмой, бурно радуются, когда я прихожу менять им постельное белье вместо нее, попутно раздавая сигареты. Сначала я еще спрашивала: "А сколько тебе лет?", через месяц знала, что самому старшему мальчику только 14, и учила их, как запирать палату и курить в окно в свое удовольствие, оставляла целые пачки без сожаления, потому что видела их снова следующим же утром, и уже они щедро делились со мной. Я мыла полы во всем отделении только для того, чтобы посидеть рядом с ним пять минут, рассказать, что Саша в порядке, посмеяться вместе над тем, что его положили в детскую инфекционку - во взрослой не было мест. Я зарабатывала со скрипкой в переходе за 4 часа ровно столько, сколько хватало на взятку одной медсестре, умоляла каждую менять ему бинты почаще и приходить по ночам, и снова шла в переход. Я умоляла Сашу навестить его, но Саша только раскидывал карты по столу и говорил: "Зачем ты себя мучаешь, он умрет, посмотри, карты не врут". Все так говорили, я и сама все видела - проходит три дня, шесть пачек с датами, а он уже обмотан разноцветными трубками, и улыбается только уголком рта, еще шесть пачек, и он еле пишет на моей ладони: "Уезжай". И я сбегала, сбегала, каждую неделю не выдерживала и сбегала, как позорная крыса, стараясь не думать, что новое кольцо на указательном пальце - скорее всего, его последний подарок.
Лимит каждого города исчерпывается примерно на десятый раз, в восемь утра на вокзале вместо прощания повторяю: "Мама, я клянусь, это последний раз, клянусь", она молча отходит в сторону, и по ее лицу отлично видно - не верит. Уже через неделю сижу на том же вокзале и с жадностью смотрю на уезжающих, я закрасила хной ободок седины вокруг лица, я проколола уши, разметила тело под двадцать татуировок, перестала читать книги, в которых что-то может уколоть воспоминанием, но стоит в комнату залететь черному летнему жуку - и все это становится абсолютно бесполезным. В то лето мы объездили весь Крым, притворялись воспитателями в лагерях, занимали пустые кладовки в санаториях и уходили к морю, просто прыгая из окон на теплые камни босыми чернющими ногами, все это запомнилось очень по-детски, жирные севастопольские голуби, косточки черешни, пять гривен ведро, конкурсы боди-арта, где Саша рисовал пятилетним девочек русалок на груди, а я стояла и думала: "Нас посадят, нас точно посадят". Мне было четырнадцать или тринадцать, а им я врала, что шестнадцать, почти семнадцать, они только переглядывались и улыбались. Помню мало: мы собирали птичьи перья, делали бусы и продавали, мы пели на площадях, мы плавали в шторм; цепляясь за буйки и оглядываясь на берег, всегда можно было разглядеть темную недовольную фигурку. Мы выползали на берег к его ногам, а он тут же подхватывал Сашу и меня, таскал нас за уши и орал: "Идиоты, да вы оба даже плавать не умеете, куда вы лезете!". В то лето, наверное, я и стала гастролером, перекати-полем, кем угодно. А все следующее я лежала в больнице, и мне всегда снились эти теплые камни, и как же я рыдала, просыпаясь и понимая, что больше этого ощущения не будет, что ногами я даже простыню не чувствую, какие уж там камни. И только сейчас, только сейчас я готова обменять все это только на то, чтобы этого кольца сейчас не было на моем пальце.
Димка, прости меня.

heavy mental
14.03.2010 в 06:27
Пишет  Z.:

видеообращение анны и анджелы


URL записи

а тут еще Таня сделала нарезку из предыдущих 15 дублей



Кто-то спалил нас Заболотной, и теперь с ее легкой руки мы можем называть себя "пьяные шалавы в париках", слава пришла к нам!

16:20

heavy mental
Круговорот музыкальных инструментов в природе. В сентябре отдаю Кирмашу свою первую испанку и все сохранившиеся ноты, в августе дарю Мише на прощание электрогитару, тоже первую, весной в метро смотрю, как бережно обнимает во сне гитару пьяный растрепанный мальчик в матроске, а какая-то женщина с криком: "Совсем распустились!", сдирает с его ноги красный кед и кидает на другой конец вагона. Я хватаю его гитару, когда он выпускает ее из рук и падает, потом поднимаю его самого и вытаскиваю на конечной, мы курим, сидя на асфальте, он показывает гитару, мы нестройно поем и немного играем, и он дарит ее мне, сказав только: "Если бы не ты, я бы все равно ее лишился". В июле Васильев возвращается из своей комнаты с пан-флейтой, рассказывая, что выменял ее у человека, которого он не помнит, и так и не научился на ней играть, с этой флейтой я встречаю на ступенях Московского вокзала Тикки Шельен и успеваю обсудить с ней новый роман Макьюэна и вуду, и она пишет мне в блокнот: "Уважаемый флейтист! То-то я сижу и думаю: Ни фига себе! Пан-флейта! И совсем рядом! А вот оно как". В среду Евлалия достает из-под кровати скрипку, задумчиво повторяя два раза: "Я думала, что она уже проросла там и стала деревом". Я обнимаю скрипку на подоконнике, целую ее гриф, спрятавшись за шторой, и пьяно осознаю, что мне, кажется, почти сорок, моим глазам точно сорок, но я пью в общаге водку "Лабиринт" под Дорз и Янку и считаю людей родными через два часа после встречи. Я обнимаю Евлалию, ее ключицы под моими руками на одно мгновение тоже ощущаются каким-то музыкальным инструментом, еще раз смотрю на них с Лешей вместе, не решаюсь сказать вслух: "Не теряйте друг друга", через чехол чувствую смычок на своей спине. В троллейбусе Леша говорит: "Мой друг делает арфы, я попробую с ним поговорить, может, он согласится сделать одну тебе", беззвучно шевелю губами, дома натираю смычок подсохшей канифолью и играю на двух уцелевших струнах Boys don't cry. Если Мишина скрипка так и не согласилась стать моей, то эта отдается сразу.
Круговорот лиц, круговорот фотографий. Среди откормленных и улыбчивых норвежских детей на сайте, где зарубежные семьи ищут няню из другой страны, выхватываю одного задумчивого с искаженными чертами лица - его зовут Макс, ему 9 лет, у него синдром Дауна, он очень старательный, его главная мечта - научиться играть на гитаре. Через пять писем его родители отказывают мне - они противники курения, мой норвежский далек от свободного, и вообще у них 50 предложений. Падаю с мраморной лестницы в пустой Академии, на стене надпись "Ты мертв!", плачу от каждого шага, небрежно бросаю: "Такой мороз, аж слезы текут", Саша смеется гиеной и мягко отвечает: "Сейчас плюс пять, Юша", на щеке Боргардта красный след моих губ поверх шрамов, оборачиваюсь, на стене надпись "Ты мертв!", не могу вспомнить, где я ее уже видела, мужчина заходит в Кофе-хауз с огромным букетом роз, вытаскивает мне одну и хохочет: "Подарю своей стерве четное количество, она не заметит". В метро Саша показывает пальцем на людей и громко комментирует: "Этот живой. А этот мертвый. Живая. Мертвая. Мертвая. Мертвый", в переходе на нашей станции пахнет так сладко, что выворачивает, за киосками лежит скрючившийся мужчина, я закрываю Саше глаза ладонями и пытаюсь его увести, очень знакомый запах, дети сбегались к онко-боксам, медсестры распахивали двери, вывозили каталку, и тянуло этой отвратительной сладостью, Саша начинает всхлипывать, милиционер деловито говорит мне: "Смена закончится - уберем его". У подъезда соседи обсуждают ублюдка, который выбрасывает по ночам окурки Лаки Страйка под окна, просят больше не играть на скрипке, я здороваюсь, улыбаюсь, в лифте пишу карандашом: "Ты мертв!".

heavy mental
Кирмаш нагло и гениально передрал в мою честь комикс с explosm, по-моему, все должны это видеть. (он пририсовал дьяволу сиськи и сигарету!)
продолжаем отписываться

12:49

heavy mental
очень длинный, очень тяжелый

heavy mental
кажется, первая фотография меня без сигареты.
цвет
ч/б

22:38

heavy mental
Он живет в мансарде самого старого дома на Лиговском. Четыре года назад он был одним из лучших преподавателей вокала в Петербурге, три года назад у него была та же травма ноги, что и у меня. Пока я училась ходить по стеночкам, он заклеил окна газетами и синей изолентой; нанял женщину, которая раз в неделю меняет ему бинты и приносит еду, потерял всех друзей, перестал выходить на улицу, отвечать на редкие телефонные звонки, возненавидел Петербург. Саша считает, что нам есть о чем поговорить, рассказывает все это, когда до отправления поезда остается две минуты, пишет его адрес прямо на моей руке, торопливо целует в щеку и просит: "Только не приходи к нему прокуренная, он это ненавидит, он не станет даже на тебя смотреть после этого".
До него четырнадцать лестничных пролетов, дверь не заперта, в комнате пахнет перекисью и столярной стружкой, перед тем как войти, я облила пальцы приторно-сладкими духами, размазала их по шее, провела мокрой рукой по волосам. Какое-то мгновение кажется, что за мной следует золотое облако, но тут же все смешивается с перекисью, все смешивается - он очень худой, прячет от меня глаза, очень уставший, напряженный, недобрый. Он сидит на кровати, в комнате темно - газеты наклеены в три или четыре слоя, рисует карандашом огромный замок на старой квитанции, он левша, флюгер в форме петуха покосился, он стирает его и только после этого говорит: "Я не знаю, почему согласился". Несмотря на высоту, с улицы слышны голоса, я сажусь на пол, в пыль, он скидывает одеяло, притягивает к себе инвалидное кресло и медленно переползает в него. Я знаю, что нельзя смотреть на ноги, ни в коем случае нельзя, но не могу не смотреть - он с трудом сгибает их из-за толщины бинтов, они абсолютно безжизненны, сломаются от прикосновения, но там и нечему ломаться. Понимаю, что не знаю, как его зовут, борюсь с желанием сорвать все газеты, очень душно, у него на подбородке капли пота, больно дышать, начинает ныть колено, борюсь с желанием сорвать все газеты, распахнуть окна и заорать, что угодно. Вдруг ловлю его взгляд - он смотрит на мои ноги, я пытаюсь унять дрожь, и он смеется, небрежно бросает: "Меня зовут Игорь. А теперь дай мне руку". Он нюхает мое запястье, хочется вырваться и убежать, к голосам, к свету, смыть с себя душащую сладость, а он только снова смеется, но говорит гораздо тверже: "А теперь докажи мне, что курение не испортило твой голос". Боль мешает сосредоточиться, но я облизываю пересохшие губы и начинаю петь, подавив наконец дрожь, желая, чтобы крыша рухнула, но ошибаюсь почти в каждой ноте и смотрю на его ноги, губы снова сохнут, и теперь кажется, что газеты - в шесть слоев, в десять, воздух заканчивается, и я умолкаю.
Я трясусь, а он режет и режет - я потеряла голос очень давно, убила его, растратила впустую, испортила дымом, спиртом, холодом, презрением, мне не на что надеяться, даже он не работает с таким, все бесполезно, а ведь какой голос был, низкий, глубокий, бархатистый. Пробегаю по всем ступенькам, льет дождь, едут машины, светофоры мигают красным, а пахнет перекисью и столярной стружкой, от моих волос пахнет пепельницей, от одежды, от рук, все пепел. Я курю час на пустой автобусной остановке, я возвращаюсь через неделю, чтобы петь ему снова. Перед дверью я снимаю с себя длинный кожаный ремень, поднимаю всю пыль, он уже сидит в кресле, рисует новый замок - фон закрашен черным, флюгер сломан, окна разбиты, я привязываю его ремнем не говоря ни слова, он не успевает ничего сделать, моя очередь смеяться - мы идем гулять, мы идем гулять. Первые двадцать ступенек он кричит, я терпеливо объясняю: "Я делала это тысячу раз, во всех больницах", соседи распахивают двери и молча смотрят, никто не предлагает помочь, он кричит: "Ты меня уронишь!", затягиваю ремень потуже и тащу его дальше, не позволяя себе отдыхать, надеясь, что он не чувствует ту же боль, что и я. На середине пути он выдыхается, спрашивает почти ласково: "С кем ты это делала? С десятилетними девочками?", весь дрожит, выворачивается и цепляется за мою руку, умолкает. На улице солнечно, едва не падаю замертво, он все еще держит меня за руку, а по щеке ползет слеза, я не верю, "Ты плачешь?" - "Нет, солнце слепит глаза", я везу его по всему Лиговскому, нет сил скрывать хромоту, старушка восклицает: "Муж-калека и жена-калека, храни господь!", он трет щеки рукавами и просит: "Пожалуйста, пой". В душной мансарде первым делом проверяет, не проникает ли сквозь газеты свет, и задает вопрос, ради которого, я понимаю очень быстро, согласился меня впустить в первый раз: "А ты счастлива, что умеешь ходить? Ты счастлива, что каждый день преодолеваешь боль? Ты хотела когда-нибудь лечь и не вставать больше?", хочется убежать и уже не приходить снова, не дает мне ответить, просит наклониться и шепчет: "Знаешь, как нужно петь? Ничего не скрывая, наизнанку. Так, чтобы люди слышали тебя, улыбались, хлопали, а внутри корчились от зависти - что они не могут испытывать такие эмоции, что у них нет такого, нигде, что им такое не пережить, не передать". В толпе на автобусной остановке плачу навзрыд, скорее, от злости, потому что он ничего не понял, не почувствовал сам, потому что все правда бесполезно, замечаю прохожих - кто-то отходит в сторону, кто-то пытается утешить, и вдруг думаю: "Что у вас внутри, что?".
Заранее знаю, что третья встреча будет последней, больше никакого Лиговского, больше никаких мотаний между городами. Я прихожу поблагодарить, потому что прошла прослушивание, я прихожу, потому что негде скоротать два часа, я прихожу, и он еще более худой, на газетах появился синий крест из изоленты, мне хочется назвать его по имени, он подъезжает к холодильнику и достает мороженое. Он неожиданно взволнован, извиняется, что оно подтаяло, но протягивает с такой гордостью, с таким наслаждением смотрит, как я его ем, с лицом волшебника раскрывает страшную тайну: "Попросил Елену Васильевну принести одно, она так удивилась!". Говорит: "Я не сомневался, что ты пройдешь", говорит: "Ты приходи еще как-нибудь, хорошо?", говорит: "Дай мне руку". Нюхает мое запястье, смеется, но с какими грустными глазами, признается: "Не держал девушку за руку уже три года". Я очень серьезно говорю в ответ: "Я не плачу - это солнце слепит глаза". Встаю с пола, подхожу к окну и начинаю рвать газеты, комкать их и бросать на пол, слой за слоем.

heavy mental
Через соседнее окно мужчина прощается с женой, зажигалка сломана, он говорит тихо-тихо: "Береги себя", я щелкаю зажигалкой, ни искорки, она не слышит, четыре минуты до отправления поезда, я щелкаю и щелкаю, и боюсь поднять глаза, смотрю только на сигарету, три минуты до отправления, щелк, щелк, на платформе уже никого нет. Мужчина поворачивается ко мне с зажигалкой, я не успеваю поблагодарить, он стучит по стеклу и повторяет: "Береги себя!", через клубы дыма я смотрю на твое лицо в последний раз, поезд трогается, мужчина уходит, проводник, держащий в руках фонарь, подмигивает мне, я не ухожу.
Белорусский Лаки Страйк крепче в несколько раз, но в качестве сувениров стоило бы привозить мне пули, трогательный мальчик-поэт превращается в чудовище за пять встреч, уже не забивается в угол, напропалую врет, язвит, разбирается в тонкостях "Американского психопата", прекращает бриться, читает Буковски, а я только глажу его по голове за каждую циничную шутку, выбираю виски минским анимешникам, обещаю научить его еще и норвежским матам, мы отбираем друг у друга бальзам Биттнера и пьем из горла, ехидничаем в два голоса, гадко улыбаемся. Но на ступеньках он сжимает мою руку сильнее, потому что знает, как мне больно, в метро закрывает от людей собой, прощает то, что я засыпаю при нем каждые два часа, просыпаюсь и снова засыпаю. Мы переглядываемся, придумываем свой символ для обозначения пиздеца, ладонью по горлу - слишком однозначно, просто сложить пальцы сердечком, мама шепчет на кухне: "Настя, он очень хороший мальчик, если что - соглашайся, соглашайся", просит его разбудить меня утром, проводить до Академии, проследить за моей учебой. Меня бы с радостью убил любой его знакомый, на обложке моего дневника в седьмом классе было написано на латыни "Ложь во спасение правде равносильна", убийство во спасение загубленной души не преступление, по всему городу реклама Норвегии, и я говорю ему: "Давай уедем на Фареры не через пять лет, не в мае, а сейчас, давай", любой рядом с нами лишний, в книжном мы прочитываем все путеводители, спорим, сколько денег можно собрать, если играть на Белорусском вокзале песни Рыбака на скрипке, про Минск не хочется думать вообще, но часы на Пушкинской показывают именно белорусское время, но билеты на вокзале зачем-то еще есть. Мы договариваемся покупать обратные билеты друг другу каждый раз, купить второй сборник Мудиссона и меняться, потому что я приеду в ноябре, он приедет через две недели, второй сборник покроется новыми пятнами кофе и крови, он вернется, вернется, но почему же тогда так горько осознавать, что билеты есть, что моих денег хватает даже на плацкарт, что кассирша ничего не перепутала, и ровными буквами - Москва-Минск, а у меня колени подгибаются.
Через соседнее окно мужчина прощается с женой, зажигалка перестала работать именно тогда, когда ты зашел в вагон, стекло очень грязное, и я узнаю тебя только по сердечку из пальцев, поезд уходит в 23.34, полночь, я иду по платформе и пою, завтра голоса все равно не будет, ни одного милиционера, женщина сует мне десять рублей, я пою: "Я от пачки сигарет и рисунка на стекле передам тебе привет, мальчик, плачущий во сне", вместе со сдачей от билета хватает на две пачки, но русский Лаки Страйк не такой крепкий.
Записывай, Кирмаш, урок номер один - "Ka i hellvette?".

heavy mental
Если правильно закрывать студенческим билетом некоторые дома в Казани и щуриться, она превращается в Минск; выходишь на Октябрьской и видишь вдали знакомый обелиск, говоришь себе: "Это Площадь Победы", людей нет, зелень, желтизна, так легко бежать со склона, пускать колечки, город все еще твой, пинать огромные кленовые листья, хохотать дымом, в три часа у Тани заканчиваются пары, в семь он встретит меня у камер хранения, и мы поедем домой, еще три кольца, я уже знаю наизусть все станции между вокзалом и Московской, Московская, домой, с ума сойти, добежать до парка. Я сажусь рядом с мальчиком, до боли похожим на Никитку, на другом конце скамейки стоит гитара, он хмуро признается, что прогуливает школу, а потом музыкальную школу, я подмигиваю, закуриваю, и его прорывает: "Ненавижу эту гитару! Ненавижу учить ноты, ненавижу повторять одно и то же по сто раз, ненавижу эти мозоли, все ненавижу!". Молча расчехляю гитару, с сигаретой в зубах играю ему Spanish caravan, тушу окурок большим пальцем и спокойно говорю: "Через год мозоли сойдут, через семь лет сможешь опускать кончики пальцев в кипяток и ничего не чувстовать", и вот тогда он первый раз мне улыбается. И я играю ему еще, и мы собираем каштаны, чтобы кидаться в прохожих, а они только восклицают: "Какой милый у вас сын!", и один я прячу в карман, чтобы он остался под холодильником на Московской до тех пор, пока мы не сбежим на Фареры. И я провожаю его до музыкальной школы, а потом разворачиваюсь и догоняю только у дверей, спрашиваю, как его зовут, нет, не Никита.
Стараться запомнить еще одну кухню, кастрюльку для картофельных очисток вместо пепельницы, мигающую лампочку, совершенно неожиданное пианино в прихожей, все троллейбусы, в которых мы проезжаем зайцами, как она уточняет в первый раз, сколько ложек кофе, и после этого каждый раз заваривает безошибочно, как она носится от стола к холодильнику в домашнем свитере и поет, как ко мне подходят знакомиться студенты-технари, и я спрашиваю с прищуром: "А вы Таранька?" - они исчезают очень быстро. Она помнит все то, что я нервно рассказывала на первой встрече, но не помнит, как и я, почему мы вообще познакомились, не оставляет одну, спасает от голодной смерти, кофе вообще безошибочен, некому оглянуться, когда я кричу на всю улицу про конский возбудитель. Почему-то на прощание я говорю ей: "Выживи, выживи, хорошо?", а она отвечает: "Нет, ты выживи".
Почему-то нас никто не убивает, хотя тушь с его нижних ресниц так и не смылась, а черный лак на ногтях виден из-под рукавов, но в метро на нас смотрят все, мы вечно в слепом пятне, вечно смеемся в толпе уставших людей, вообще вечно смеемся, уже не закрываю лицо руками, чей-то плащ остается между дверей, и это единственное, что я замечаю. Остальное стирается, остается только жалеть, что рядом не было никого с фотоаппаратом, даже люди в разноцветных париках удивлялись, когда мы говорили друг другу с ухмылками: "Ня, блядь", он гладил меня по голове, я курила через его плечо, снова и снова, не надоест никогда, никогда не отпускать, забывать обратные билеты, читать шведские стихи с норвежским акцентом, никогда не забыть, даже в Казани. Яблоки гниют, говорят, у меня живые глаза, выясняется, что у меня есть мимика, что можно засыпать без боли, спать только шесть часов и высыпаться, но этот сумбур невозможно собрать, остается только вспоминать, как я стираю черный лак с его ногтей, а он улыбается так, будто я дую ему на ранку. Остается только закрывать за ним дверь, тут же падать на пол и петь: "Hush, my darling, don't fear, my darling, the lion sleeps tonight", и понимать, что чего-то уже не хватает.
Полкило самого крепкого немецкого кофе, глаза все еще живые, мы возвращаемся одновременно, Казань, Мюнстер, конечно; и она говорит, что я стала человечнее, и дарит зажигалку с сердечком, а я просто узнаю ее издалека и сую в руки огромный розовый пакет, потом уже не умолкаю: он двухметровый, он пишет стихи лучше Лукаса Мудиссона, он учится играть на моей первой гитаре, я его порчу, его волнует, почему я нервничаю, когда забываю надеть все кольца, он запомнил шрам на руке, а она пересчитывает все мои билеты и отвечает: "Ты ебанутая".

20:54

heavy mental
москвичи, у кого-нибудь есть "ночные рассказы" питера хега? согласна меняться на что угодно или хотя бы взять почитать.

02:17

duvet

heavy mental
В Минске я потеряла ключи, отоспалась, окончательно свыклась с мыслью, что самые близкие люди всегда находятся случайно и неожиданно. Я не изуродовала ему психику, он не выгнал меня из дома, в семь утра ветер несет желтые листья и пену из фонтана нам в лица, в десять мы покупаем ежедневник будущей мамы, чтобы вести в нем словарь сексуальных эвфемизмов, в два часа ночи я делаю ему предложение около выпотрошенной банки с тушенкой, продолжая истерично смеяться. Только в этом городе мне улыбаются прохожие, пьяные верят, что я глухонемая иностранка, девушка с контрабасом плачет у ратуши, а потом торопливо рассказывает, как отец выгнал ее из дома, со мной заигрывает говорящий носок, я тихо сплевываю в грязную реку, заглядываю в дом вампиров, залезаю в выключенный фонтан и задумчиво курю там. Только в этом городе я могу собрать 20 тысяч, настраивая гитару на скамейке в сквере, он снимает листик с рукава и бережно кладет себе на колени, мы пьем сироп от кашля с эфедрином перед зданием КГБ, мы не замолкаем, мы знакомы несколько тысяч лет, мы умрем в ближайшие десять, мы станем рок-звездами и улетим на Плутон. У нас есть банка языков в желе и головка сыра, чтобы лирично провести вечер, у меня есть город, где ждут, у него есть, кого ждать.
Весь город для меня, мутные деревушки через стекло, надписи "Осторожно, возможно падение", квадраты краски на домах, вечный ветер, розовые жетоны на метро, двадцать сортов чая на полу, арест за курение на ступенях костела. Я не смеялась так с отъезда Стаси, я не улыбалась после того, как Саша выгнал меня из группы, я не думала, что позволю себе еще раз так привязаться, я клялась, что не возьму гитару в руки. Но потом он уходит спать, а я пытаюсь плакать на его кухне, но из горла только черная смола, черная смола, надо учиться жить и в Москве, не прятаться в чужих городах, не сидеть вечно одной на чьем-то балконе, в чьей-то спальне, за чьим-то столом, не повторять слова несколько раз, не выходить из комнаты. Но дома у меня спрятана несчастная девочка, которая пишет за меня все эти трогательные посты, пока я бью ее кнутом по спине и ору:: "Я не плачу, видишь, я не плачу! Сделай так, чтобы я плакала!", а из горла только. Я учу новые улицы и не понимаю, зачем, возвращаться нельзя, я привыкаю сидеть около ратуши и смотреть на флюгер и роботов-влюбленных, петь болгарские романсы в центре; раскладываю деньги по цветам и уже, уже думаю, как бы приехать снова. Карты со стершимися предсказаниями, пакет с бумажными письмами, эфирные масла в коробке из-под сигарилл, зачем запоминать, зачем повторять, фонтан включается, и ветер опять несет пену. Только в этом городе Полубрат все еще лежит, прочитанный, в чьем-то рюкзаке, потерянные дворики похожи на Италию, я мою раковину от крови в полной темноте, кажется, ничто не излечит. Но я закуриваю через его плечо, пока обнимаю, мы просто повторяем: "Кирмаш! - Кец!", обнимаемся в тамбуре еще раз, он дает мне пакет с ватрушками в дорогу, высматривает через стекло, мужчина в тамбуре говорит: "Тарзанка, ну вернешься ты к нему, перестань рыдать, вернешься же", пока я сползаю по стеклу от беззвучного хохота, вспомнив тушенку, Боно, рисованные слезинки по количеству оставшихся лет. Я вернусь, конечно, я вернусь, я все-таки изуродую тебе психику, ты даже не успеешь отдохнуть от меня, я научу тебя боксировать, читать по диагонали, мы испортим еще несколько пачек макарон, мы не доживем до 30, хоть и выросли из подросткового пафоса, просто - не доживем.
Первое, что я вижу в своей комнате - выпотрошенное плюшевое сердце на полу. Пока меня не было, крыс сбежал из клетки, нашел его под диваном и съел почти весь поролон.

04:30

heavy mental
дорогие петербуржцы, не удивляйтесь, но я не еду к вам. я еду в Минск. поэтому, если кто-то хочет тыкать меня пальчиком в живот и разочаровываться по полной программе, то уже в эту пятницу я буду стоять на вокзале и думать, на какой я планете. скидывайте ваши странные номера мобильных на u-mail, я щедро раздаю взятки сигаретами и уезжаю только шестого.

heavy mental
Раньше у меня в Петербурге был мальчик, а теперь у меня в Петербурге только рыжая женщина, которая скоро уедет в Индию на год или даже больше. Она уедет через три дня, а я даже не смогу ее проводить, потому что билетов нет; я устало объясняю кассирше, что вместо прощания в последний раз кинула ей газету на колени и выбежала, потому что была моя станция, потому что я не знала, что мы больше не увидимся.
Где-то в Москве мама везет в больницу кота, ему еще нет и пяти лет, устало объясняет, что надо усыплять, и тут же кладет трубку, а я так и остаюсь стоять в кухне на Стасовой, и на плечах у меня сидят трехмесячные котята, а я даже забыла спросить у Теххи, можно ли здесь курить. Не сплю третьи сутки, не могу понять, разваливается ли все взаправду или так кажется от недосыпа. Я перестала отличать города, моя рыжая Стася вроде бы только недавно купала ноги в фонтане в каком-то московском дворике, а сейчас мы смолим на Невском, я жду ее в приемной больницы, пока она делает прививку от брюшного тифа, мы говорим почти хором двум пьяным на Маяковской, что хотим побыть одни, это ее последние десять минут со мной, а потом она уедет в Индию. На год или даже больше. Я не могу поверить, что осталось всего три дня, что Стася действительно уедет, может, забудет меня, приедет просветленная, растерявшая старых знакомых, и уж точно не будет вспоминать, как мы слушали ночью на балконе Дорз.
А я вспоминаю, постоянно вспоминаю, говорю всем московским с кривой ухмылкой, что лучшее за последние полгода, год, несколько лет - это крыша, Стася и Дорз, вечные Дорз. Никто не понимает, спрашивают, что дальше, в чем соль, почему. А дальше она сворачивается рядом со мной клубочком в своем ярко-желтом пальто и хрипло просит: "Пусть музыка не заканчивается". И я включаю When the music's over погромче, банальные белые ночи, банальная крыша, два белых шезлонга напротив, никогда не надоедающий Джим. И через восемь минут я молча ухожу спать на матрасе в углу - не раздеваясь, не вынимая наушники, размазав тушь по щекам - лечь на живот и сразу уснуть. Стася придет через час, замерзнув на крыше под тремя одеялами, упадет рядом и пробурчит спросонья: "У меня на спине вечная мерзлота". А дальше мы будем сидеть на всех ступеньках города, слушая одни и те же песни, выкуривая одно и то же количество сигарет, блуждая в темноте, рыдая в офисе под растворимый кофе с сухими сливками.
Останавливаться никогда нельзя, дома плывут, ни на одном перекрестке, ноги стерты в кровь, бежать на красный, стараясь не слышать раздраженных водителей. У меня выбит плечевой сустав, я измотана, выжата, мои волосы давно не рыжие, я хромаю так, что мой лечащий врач только улыбнулся и сказал бы: "Я же говорил", я не знаю, зачем я возвращаюсь и возвращаюсь, билетов нет. Мы лежим на балконе, фонарь мигает, и Настя Ландсберг объясняет, что он подает нам знаки, вставать через три часа, мы никуда не спешим, музыка никогда не заканчивается.
Где-то в Москве мама везет полуживого кота под наркозом домой, а я стою в одиночестве на балконе на Стасовой, смотрю через стекло, как Теххи гладит кошку Марту и что-то ей шепчет, никакой музыки, билетов нет, чайник кипит.